1917 - 29 мая 1953
Алексей Иосифович Симонов
1917 — 29 мая 1953
О нем не слагали поэм при жизни, и после смерти его имя не гремело в сводках новостей. Алексей Симонов — фигура, собранная из осколков чужих воспоминаний, из писем, которые писала жена, из приказов, подписанных командиром, из взгляда врага, который, падая, запомнил его лицо. Он прошел войну так, что его след остался не в истории мира, а в истории тех, кто был рядом: в благодарности выживших, в ярости недобитых, в тихой гордости мальчишек, которых он учил держать прицел.
У войны нет школы — есть окоп. Но у Алексея был учитель. Старый артиллерист, волжанин с разбитыми руками, который в сорок первом, когда Симонов был еще зелёным новобранцем, вложил в его ладони тяжесть сорокапятки. «Ты не в пушку стреляешь, — говорил он, глядя в пасмурное небо, — ты во время стреляешь. Попадешь в минуту — спасешь роту. Промахнешься — и время тебя убьет». Алексей запомнил это на всю жизнь. Он не учил других красиво маршировать — он учил их чувствовать ритм боя, тот самый миг между залпом и тишиной, когда решается всё.
Соперник у Симонова был особенный — немецкий наводчик, который сидел на высоте под Кёнигсбергом. Они стреляли друг в друга три дня. Алексей слышал его голос в треске переговорных устройств, тот истерично кричал по-немецки, и переводчик, бледный парень из Саратова, шептал: «Он говорит, что ты труп». Они не видели лиц, но знали калибры друг друга. В последний день, когда сорокопятка Симонова сбила вражеское орудие прямым попаданием, он вышел из дыма и увидел на бруствере разорванную карту. Соперник лежал рядом. Алексей молча закрыл ему глаза. Не из жалости — из уважения к достойному врагу.
Она ждала его под Рязанью. Звали её Мария, и письма её пахли сухой травой и мылом. Каждое её слово было пулей, пробивающей броню его усталости. «Не смей умирать, — писала она, — ты мне ещё доску на сарай не прибил». Он хранил эти письма в подкладке шинели, и когда осколок вспорол ткань под Сталинградом, бумага приняла удар на себя. В минуты затишья он перечитывал их вслух своим солдатам, и те, мужики, обветренные до костей, отворачивались, пряча глаза. Любовь Марии стала его броней, которую не брал никакой калибр.
В полку случился перебежчик — свой, русский, из пополнения. Парень ушёл ночью к немцам, указал огневые точки. Наутро по батарее Симонова накрыли миномётами. Двое погибли. Алексей молчал, когда командир рвал и метал. Он не искал предателя с ненавистью — он искал его с горьким пониманием: у страха нет национальности, он есть у каждого. Но когда того взяли, Симонов первым сказал: «Судить будем сами. Не марать о нём трибунал». Они судили по-солдатски, без бумаг, и приговор был один — стереть его имя из памяти полка. Никто больше не вспоминал о нём.
Самым младшим в расчёте был Колька, щуплый мальчишка с Урала, который плакал по ночам. Симонов не жалел его — он учил. «Слёзы на морозе замерзают, — говорил он, — а тебе ещё жить. Вытри и заряжай». Колька стал его правой рукой. Он научился наводить прицел быстрее, чем сам Алексей, и однажды, когда командира ранило, именно Колька довёл бой до конца. После войны ученик приезжал к нему в госпиталь, привозил сухари и махорку. «Я ваш крестный отец в артиллерии», — шутил Симонов, кашляя в кулак. Колька запомнил это навсегда. Он унёс с войны не только медаль — он унёс науку бить точно и жить честно.