23 сентября 1920 - 14 мая 2008
Евгений Николаевич Соколов
1920 — 2008
Его коллеги по лаборатории вспоминали, как он мог часами молчать, глядя на осциллограф, а потом вдруг начать диктовать формулу, переворачивающую всё, что они знали о работе мозга. Александр Лурия, патриарх советской психологии, однажды заметил этого студента на семинаре и сказал: «В этом юноше есть та искра, которая зажжёт нейронауку». Учитель ошибся лишь в масштабе: Соколов не просто зажёг — он создал новую вселенную, где нервный импульс стал языком, а рефлекс — поэмой.
Семья Соколовых жила в Москве, в коммуналке, где будущий учёный впервые увидел, как электрическая лампочка мерцает от вибраций трамвая. Его отец, инженер, часто брал сына на завод, показывая, как ток бежит по проводам. Мальчик запоминал. Он и не подозревал, что эти образы — ток, лампочка, вибрация — станут метафорой его будущей науки. А мать, простая учительница, удивлялась, почему сын вместо игр во дворе часами разглядывает муравьёв. «Они тоже думают?» — спросил он однажды. Она не знала, что через сорок лет он докажет: да, думают.
Иван Сеченов, давно ушедший, но вечно живой в учебниках, стал его незримым оппонентом. Соколов спорил с ним на страницах диссертации: рефлекс не просто дуга, а петля, где ощущение возвращается к мозгу, чтобы изменить его. Но настоящий соперник ждал в коридорах Института высшей нервной деятельности — академик Бернард Кац, который скептически относился к идее, что отдельный нейрон способен быть «детектором». Соколов парировал опытами, где изолированная клетка улитки реагировала на цвет так, будто видела мир. Кац сдался через пять лет, признав: «Ты превратил нейрон в поэта».
Его жена, нейрофизиолог Татьяна, была его первой и единственной постоянной. Они встретились в лаборатории, где она помогала ему настраивать электроды. Он мог забыть об обеде, о сне, но никогда о том, что нужно проверить её расчёты. Однажды, когда он пропал на трое суток в подвале института, она пришла с термосом и сказала: «Если ты не выпьешь чай, я выключу питание». Он выпил. Потом признавался, что именно её голос, твёрдый и мягкий одновременно, задавал ритм его экспериментов. Без неё его нейроны замолчали бы от голода.
Аспирант Виктор, его любимый ученик, однажды ушёл в другой институт, забрав с собой записи о «нейронном коде» — гипотезе, которую Соколов вынашивал десять лет. Учёный замолчал на месяц. Коллеги шептались: «Старик сломался». Но Соколов, глядя на пустые страницы, вдруг понял: предательство — это тоже сигнал. Он переписал теорию заново, оставив в ней лишь то, что не мог украсть никто — форму его мысли. «Предатель, — скажет он позже, — заставил меня увидеть, что истина не в записях, а в узоре, который они складывают».
Сергей Данько, его последний аспирант, вспоминал: профессор не учил ставить опыты — он учил слышать тишину в шуме. Когда Данько впервые показал результаты ЭЭГ, Соколов указал на непонятный пик: «Это не артефакт. Это мысль, которая ещё не успела родиться». Ученик не понял, но запомнил. Через двадцать лет, изучая «нейроны цели», он понял, что Соколов тогда говорил о будущем, которое уже стучалось в черепную коробку. Учитель не оставил наследников — он оставил соавторов.