6 ноября 1902 - 25 августа 1973
Давид Абрамович Биберган
1902 — 1973

В то утро, когда осенний ветер гнал по перрону киевского вокзала обрывки газет, я видел его впервые — невысокого, сухопарого человека в шинели не по росту, с планшетом на боку. Он не спешил, хотя вокруг уже кричали команды и гремели буфера вагонов. Этот человек, которого позже назовут гвардейцем, казался тогда просто усталым еврейским интеллигентом, случайно попавшим в военный водоворот. Но я ошибался.

Его детство прошло в местечке, где дома лепились друг к другу, как стручки акации. Маленький Давид, сын ремесленника, с утра до ночи глядел на пыльные дороги, по которым уходили обозы, и на железнодорожные пути, уходившие в никуда. Он не играл в солдатики — он считал колёса. Поезда для него были не техникой, а обещанием: с ними можно уехать не только из нищеты, но и из предопределённой судьбы. В пятнадцать он уже знал устройство паровоза не хуже, чем машинист.

В двадцать два, когда страну лихорадило, он встал под красные знамёна. Но не с шашкой наголо — с логарифмической линейкой и картой. Выучка техническая, а не кавалерийская: горьковский институт инженеров, потом курсы усовершенствования комсостава. Его ростом не брали — брали головой. К тридцать седьмому он уже командовал бронепоездом, и я помню, как в штабе говорили: «Биберган слышит стук колёс сквозь землю». Когда началась война, ему было под сорок — возраст, когда люди уже не бегут вперёд без оглядки, а считают каждый патрон и каждый километр.

Главное дело началось в сорок первом, когда отступать было некуда. Его полк — 34-й гвардейский тяжёлый танковый — бился под Ленинградом, на Синявинских высотах, где болото хлюпало под гусеницами, а небо было одного цвета с мокрой землёй. Он выводил машины из мешков, где, казалось, не было выхода. Однажды, в сорок третьем, я стоял рядом с ним у карты: он водил карандашом по изогнутым линиям, шептал, и я понял: он не просто помнит железные дороги — он чувствует их, как пульс больного. Его танкисты называли его «абрамович-часы» — за то, что он никогда не ошибался во времени манёвра.

Личность его была двойной: в мундире — жёсткий комполка, требующий доклада с точностью до минуты; без мундира — человек, который мог цитировать Гейне и вырезать из газет заметки о селекции пшеницы. В госпитале, куда он попал после контузии, медсёстры удивлялись: лежит офицер, перевязка кровит, а он читает журнал «Техника — молодёжи». Он не ныл, не жаловался, но однажды в разговоре обронил: «Страшно не умереть, страшно не успеть». Он успел. Дойти до Кёнигсберга, взять его, выбить врага из Восточной Пруссии.
🏛 После победы он сдал погоны — не потому, что устал, а потому что война кончилась. Вернулся в Ленинград, к заводам, к чертежам. Жил скромно, в коммуналке на Петроградской, и соседи не знали, что этот сутулый старик в пиджаке с орденскими планками когда-то решал судьбы тысяч людей. Умер тихо, в августе семьдесят третьего, когда город стоял в белых ночах, а по Неве шли катера с экскурсантами, не знавшими, что за окном на Лиговке догорел последний бой гвардии полковника.

В земле, политой кровью и слезами, вырастает память.

Спасибо, что не дал перерезать те рельсы, по которым мы едем сегодня.