3 июля 1918 - 1 декабря 1981
Григорий Соломонович Берёзкин
1918 — 1981
Я видел его в переполненном зале Дома писателей в Минске — невысокого, с быстрыми, словно ищущими зацепку глазами, с неизменной папиросой, зажатой в углу рта. Он не читал с листа, не вещал с трибуны. Он говорил, будто беседовал с каждым присутствующим: тихо, пронзительно, без аффектации. И это было странно — литературный критик, который не поучал, а всматривался. Григорий Берёзкин принадлежал к той редкой породе людей, для которых слово было не карьерой, а способом дыхания.
Он родился в местечке, где идиш звучал так же естественно, как скрип старой калитки. Детство пришлось на время, когда мир ломался на части, а книжный шкаф оставался последней крепостью. Берёзкин впитал три языка одновременно — идиш, на котором говорила мать, русский, на котором учил учитель, белорусский, которым пахло с базарной площади. Уже в юности, в конце тридцатых, молодой человек с двойным именем — Гирш и Григорий — вступил в Союз писателей. Ему не было и двадцати двух. Он пришёл не из столичных редакций, а из самого потока жизни.
Война расколола биографию надвое. Он не писал рецензий, когда свистели пули. Но после Победы, вернувшись к столу, Берёзкин уже не мог писать только о прекрасном. Он искал правду — не громкую, не лозунговую, а ту, что спрятана между строк. Его критические статьи на идише читали в еврейских общинах, на белорусском — в университетских аудиториях, на русском — в «толстых» журналах. Он умел говорить с каждым на его языке, не теряя своей интонации.
Берёзкин не писал романов. Его пером был скальпель. Он первым заговорил о тех, кого годы «борьбы с космополитизмом» вычеркнули из списков. Он отыскивал рукописи, расспрашивал стариков, восстанавливал имена. В его архиве — не вырезки газет, а живые голоса. Он вёл переписку с теми, кого уже стыдились упоминать. Именно он настоял на переиздании забытых еврейских поэтов, на возвращении в белорусскую литературу целого пласта, который хотели похоронить под бетоном молчания. В этом не было позы — только глубочайшее чувство справедливости.
Коллеги вспоминали: он мог вспылить из-за фальшивой фразы, но часами объяснял аспиранту-первокурснику тонкости стихосложения. В нём не было начальственной солидности. Он носил поношенный пиджак, вечно пахнущий табаком и библиотечной пылью. И при этом обладал удивительным свойством — заставлял собеседника чувствовать себя умнее. Не льстил, а поднимал до своего уровня.
Когда в декабре 1981 года его не стало, в Минске прошёл дождь пополам с мокрым снегом. На похороны пришли не только чиновники от литературы, но и те, кого он когда-то защитил, напечатал, научил. Его статьи сегодня пожелтели, но живут в подшивках. Его книги на трёх языках — как три моста, соединившие разорванные берега. Он не оставил империи, только — чувство меры и человеческого достоинства в литературе.