21 января 1899 - 23 мая 1957
Давид Ефимович Аркин
1899 — 1957
В послевоенной Москве, когда пыль от восстановления ещё не осела на граните новых проспектов, а сталинские высотки только начали поднимать свои каркасы, его голос звучал с кафедр и со страниц толстых журналов с той редкой интонацией, которая заставляла замолкать даже самых шумных оппонентов. Он не строил сам — он учил видеть, как и почему строится мир вокруг. Сейчас кажется, что без его придирчивого, почти одержимого взгляда на форму и функцию, советская архитектура могла бы так и остаться нагромождением пышных, но пустых декораций.
В самом конце XIX века, в еврейской семье, где образование было не просто ценностью, а воздухом, родился этот человек. Детство его прошло не в мастерской скульптора и не на стройке — а в пространстве, где главным строительным материалом была мысль. Он зачитывался трудами по истории искусства, когда его сверстники гоняли в футбол. Уже тогда, в тишине домашней библиотеки, в нем зрело убеждение, которое он пронесет через всю жизнь: искусство — не украшение, а скелет цивилизации. В его юношеских глазах стоял не отсвет революционных пожаров, а, скорее, строгий свет музейной витрины.
Его становление пришлось на эпоху, когда всё вокруг рушили, чтобы построить заново. Аркин не метался между авангардом и классикой, а искал — и находил — логику в хаосе. Он одним из первых в СССР начал писать о дизайне как о серьезной дисциплине, о том, что форма любого предмета, от чайника до заводского цеха, должна быть честной. Я помню, как на одной из конференций, пока другие ораторы произносили длинные лозунги о партийной линии в искусстве, он просто вынул из портфеля чертеж английского стула и начал объяснять, почему его пропорции — это математическая поэзия. Зал затих.
Аркин не был архитектором в прямом смысле — он был архитектором смыслов. Его главный труд, «Западное искусство XX века», стал настольной книгой для целого поколения зодчих. Он писал о Ле Корбюзье и Фрэнке Ллойде Райте, когда в стране царил «советский ампир», и умудрялся делать это так, что цензура лишь разводила руками. Его статьи об интернациональном стиле были подобны глотку свежего воздуха в душном кабинете. Он доказывал, что искусство декоративное и прикладное — не «низкий жанр», а ровня монументальной живописи. Я видел, как студенты Строгановки конспектировали каждое его слово о керамике, словно он открывал им формулу красоты.
В жизни он был невысок, сухощав, с пронзительным взглядом, который, казалось, просвечивал любой предмет насквозь. Он курил папиросы одну за другой и терпеть не мог фальши. Если ему не нравилась работа коллеги, он говорил об этом в лицо, без дипломатических экивоков. Но в этой резкости не было злобы — была страсть. Однажды, на защите чьей-то диссертации, он встал и сказал: «Вы описываете архитектуру, как мертвую бабочку на булавке. А она — это живой организм, который дышит вместе с городом». Его характер был отлит из того же бетона, о котором он писал: твердо, функционально, без излишеств.
Он ушел в 1957 году, оставив после себя не только книги, но и целую школу мышления. Его идеи о синтезе искусств, о связи эстетики и утилитарности прорастают до сих пор. Когда я смотрю на современные лофты или минималистичные фасады, я невольно вспоминаю его лекции. В мире, где всё кричит о декорациях, он учил тишине функциональности. Он был тем, кто показал, что за каждой колонной и каждой кривой линией стоит не каприз, а железная логика времени.