5 октября 1905 - 3 декабря 1964
Александр Алексеевич Ефимов
1905 — 1964
В мастерскую на Песочной набережной я впервые попал в начале пятидесятых. За окном — мутная Нева, сырой ветер с залива, а внутри — густой запах льняного масла и скипидара. Ефимов сидел у мольберта, не оборачиваясь. Он писал, наклонив голову, и рука его двигалась с той вязкой медлительностью, которая бывает только у людей, знающих цену каждому мазку. В то время он уже был не просто живописцем, а наставником, готовящим смену в Ленинградском институте живописи. Но в самой его позе — скрюченной, почти молитвенной — читалось, что всё это для него второстепенно. Главное — здесь, на холсте.
Родом он из тех мест, где воздух кажется гуще. В Котельниче, в семье, где о живописи не говорили, он вдруг начал рисовать мелками на заборах. Кто-то из местных учителей заметил и сказал: «Вези в столицу». Это звучало почти как жестокость — оторвать мальчика от земли, от привычного уклада. Но он поехал. Сначала — Казань, художественное училище. Там он впервые увидел подлинных передвижников — не в репродукциях, а в запасниках музея. Говорят, он стоял перед картиной Репина «Не ждали» так долго, что смотрительница дважды обходила зал. Потом — Москва, ВХУТЕМАС, где всё кипело и ломалось. Он учился у Фалька, у Кончаловского, у тех, кто искал новый язык. Но сам Ефимов не шумел. Он впитывал.
В Ленинград он попал в тридцать пятом, когда город ещё дышал авангардом, но уже начинал сжиматься в тисках. Ефимов не участвовал в громких диспутах, не писал манифестов. Он просто учил. В Академии художеств его называли «тихим профессором». На его занятиях студенты не боялись, что их выгонят за неправильную композицию. Он подходил, молча смотрел, потом брал кисть и несколькими движениями исправлял рисунок. «Не ломай, — говорил он тихо. — Ты видишь дерево, а я вижу его дыхание». Его собственная живопись — пейзажи, натюрморты — была такой же: без надрыва, без крика. Серый день в Коктебеле, кусок хлеба на скатерти, осенний лист на мокрой мостовой. Он умел находить вечность в простых вещах.
Ефимов защитил диссертацию, получил звание кандидата искусствоведения. Но в коридорах Академии его помнили не как учёного, а как старшего товарища, у которого можно было остаться до ночи. Он угощал студентов чаем из мутной кружки, показывал свои старые этюды, рассказывал о путешествиях. Никто никогда не слышал, чтобы он кого-то осуждал. Даже когда началась травля формализма, когда некоторые его коллеги писали доносы, он молчал. Не из страха — из брезгливости. Однажды в мастерскую пришли проверяющие, искали «буржуазное искусство». Ефимов стоял у окна, курил, не оборачиваясь. Потом сказал: «Вот, смотрю на облака. Вы не находите, что они сегодня особенно красивы?» Проверяющие ушли. Через месяц он получил выговор за «отсутствие идеологической бдительности».
Он умер в декабре шестьдесят четвёртого. Утром, как обычно, собрался в мастерскую. Сердце остановилось в прихожей. На мольберте остался недописанный этюд — зимняя река, голые деревья, низкое небо. Хоронили его скромно, без речей. Студенты несли холсты, завернутые в простыни, — так, словно несли его самого. Сейчас его работы висят в Русском музее, в частных коллекциях, в запасниках. Но главное — они висят в памяти тех, кто видел, как он работает. Тех, кто слышал, как он говорил: «Не торопись. Краска должна дышать».