24 апреля 1931 - 28 декабря 2003
Алексей Александрович Николаев
1931 — 2003
Он мог бы стать первоклассным скрипачом, но выбрал другое — быть тем, кто сочиняет, а не исполняет. В этом решении было что-то от упрямства: зачем легко, когда можно сложно? Сын военного музыканта, выросший в Иркутске, где морозы трескали струны, а в воздухе висела не то революция, не то война, Николаев с детства привык бороться — и за место, и за звук. Позже, уже признанный, он признается: «Я всегда опаздывал. И к славе, и к признанию. Может, потому что слишком долго сомневался».
Отец — полковой капельмейстер, мать — учительница пения. Казалось бы, судьба предопределена. Но мальчик, чье первое воспоминание — запах канифоли и военного марша, долго не мог понять, что такое музыка на самом деле. Он играл по принуждению, сбегал на стройку, мечтал быть инженером. «Скрипка была моим наказанием, — вспоминал он. — Я ненавидел гаммы, но боялся признаться отцу». Слабый, сомневающийся — таким он оставался даже тогда, когда в 1945 году поступил в Центральную музыкальную школу. Москва встретила его не хлебом, а конкуренцией. И он, сибиряк, почувствовал себя чужим.
Решающий поворот случился в консерватории. Профессор по классу композиции, услышав его скрипичные опыты, сказал жестко: «Ты играешь чужие мысли. А свои — прячешь. Почему?» Николаев тогда ушел, хлопнув дверью. Но через неделю вернулся — с первыми тактами будущего струнного квартета. Страх провала, вечные сомнения, почти физическая боль от каждого неверно написанного аккорда — вот что было его настоящей школой. Он мог бы стать удобным композитором, писать то, что заказывали. Но нет. Он мучительно искал свой язык, ссорился с коллегами, доводил до слез оркестрантов. «Я не злой, — оправдывался он, — я просто хочу, чтобы было честно». Эта честность стоила ему многих премий и должностей.
Самая известная его работа — «Сибирская симфония» (1978). Но за ней стоит не пафос, а личная драма: в тот год у него умерла мать, и он, по его же словам, «провалился в молчание». Симфония писалась запоем, по ночам, на грани нервного срыва. «Я не изображал Сибирь, — говорил он. — Я изображал себя, замерзающего в степи». Этот парадокс — подлинная эмоция, переплавленная в звук, — стал его почерком. Он написал музыку к фильмам, ставил оперы (вспомним «Грозу» — нервную, сбивчивую, как сама жизнь), преподавал в консерватории, где его боялись и обожали. Николаев не терпел фальши ни в нотах, ни в людях. Ученик, принесший пустую, «парадную» партитуру, рисковал быть выгнанным с криком: «Ты что, не слышишь, что это ложь?»
Он был желчным, неудобным, часто одиноким. Друзья вспоминали, что он мог молчать часами, глядя в одну точку, а потом внезапно рассмеяться и сказать что-то детское, наивное. Николаев мучительно завидовал более успешным коллегам — и сам же корил себя за эту зависть. «Я плохой человек, — написал он однажды в дневнике. — Я люблю музыку больше, чем людей. Но что делать, если музыка не умеет предавать?» Эту борьбу с собой, эту хроническую неудовлетворенность он и выплескивал в звуки. Его музыка — это он сам: нервный, неуклюжий, неловкий в быту, но абсолютно честный в главном.
Он умер в декабре 2003 года, тихо, в своей квартире, за роялем. На пюпитре остался недописанный такт — кто-то говорит, что это была симфония, кто-то — что просто этюд. Его «Сибирскую симфонию» играют до сих пор, но реже, чем хотелось бы. При жизни он так и не дождался настоящей, всенародной славы. Остались только его ноты — честные до боли, как заноза. И чувство, что этот неудобный, резкий человек на самом деле был бесконечно раним. Как, впрочем, и все, кто решается писать правду, а не музыку.