9 февраля 1922 - 1982
Евгений Михайлович Лугов
1922 — 1982
Помню, как он появлялся в филармоническом зале — неспешно, с лёгкой сутулостью человека, который привык носить на плечах не только фрак, но и груз партитур. Евгений Михайлович никогда не смотрел на часы перед началом. Он просто замирал на мгновение, словно вслушиваясь в тишину, и только потом поднимал палочку. В этом жесте было что-то от заклинателя — и оркестр, повинуясь едва уловимому движению, начинал дышать как единый организм.
Он родился в холодном феврале 1922 года, когда страна ещё зализывала раны Гражданской войны. Говорят, первые звуки, которые он запомнил, были не колыбельные, а скрип полозьев саней, вывозящих мёрзлые трупы. Но в доме, где рос маленький Женя, всегда звучала музыка — мать, учительница пения, ставила пластинки Чайковского до хрипоты патефонной иглы. Мальчик забирался под рояль и слушал, как вибрируют струны, когда соседский студент разучивал этюды. Этот резонанс, пробивающийся сквозь быт, стал его первой школой.
Война застала его на первом курсе консерватории. Лугов не ушёл на фронт — его зрение подвело, но он не прятался в тылу. Вместе с эвакуированным оркестром он колесил по госпиталям, дирижируя перед ранеными. Я слышал истории, как он однажды остановил концерт посреди марша, заметив, что у солдата в первом ряду началась истерика — музыка слишком остро напомнила о гибели товарищей. Он умел слушать тишину, даже когда вокруг гремели залпы. После войны Лугов вернулся в Ленинград, где его учителем стал Илья Мусин, тот самый, что воспитал Темирканова и Гергиева. Но Евгений Михайлович не копировал мэтра — он искал свой почерк, и нашёл его в работе с молодыми оркестрами.
Он не был громким дирижёром, не размахивал руками, как берсерк. Лугов дирижировал с закрытыми глазами, погружённый в звук до такой степени, что казалось, он сам становится частью музыкальной ткани. Его фирменный приём — он никогда не подгонял темп. Если оркестр ошибался, он останавливал всех и говорил: «Давайте ещё раз, но теперь представьте, что каждый звук — это последняя нота в вашей жизни». С ним репетиции длились до изнеможения, но музыканты шли на них как на праздник. За пультом Лугов был максималистом — он мог переписать аранжировку за ночь перед концертом, если чувствовал, что что-то не так.
В 1960-е он возглавил Горьковский симфонический оркестр, и именно там раскрылся его композиторский дар. Его собственные произведения — сюиты, симфониетты — звучали на радио, но сам Лугов относился к ним скептически. «Я всего лишь переводчик с языка тишины на язык звуков», — шутил он. Но мы, сидящие в зале, знали: его «Праздничная увертюра» заставляла плакать даже партийных чиновников.
Он не пил, не курил, не играл в преферанс, чем изрядно удивлял коллег. Единственной слабостью Лугова были... карандаши. Он коллекционировал их, точил сам, и никогда не пользовался чужими. Во время репетиций он держал в руке не дирижёрскую палочку, а огрызок простого карандаша — чтобы править партитуру на ходу. Однажды я видел, как он выбросил в урну дорогой итальянский костюм, потому что на лацкан упала капля супа. «Музыка не терпит неряшливости», — объяснил он. Но за этой внешней педантичностью скрывалась ранимая душа: когда умерла его жена, он три месяца не выходил на сцену, а вернувшись, впервые дирижировал «Реквиемом» Моцарта.
Он ушёл в 1982, оставив после себя не только архив партитур, но и поколение дирижёров, которые до сих пор ставят его в пример. На его похороны пришли тысячи — оркестранты, студенты, простые зрители. Старый скрипач из его оркестра играл соло без нот, наизусть, и это было пронзительнее любых речей. Сегодня имя Лугова носят музыкальная школа в Нижнем Новгороде и улица в его родном городе.
Его не помнят широкие массы, но для тех, кто хоть раз слышал, как оркестр дышит в унисон с дирижёром, Лугов остаётся эталоном. Он научил нас главному: музыка — это не ноты, а паузы между ними. И в этих паузах до сих пор слышен его шёпот: «Не спешите. Дайте звуку созреть».