17 июля 1876 - 31 декабря 1951
Литвинов Максим Максимович
1876 — 1951
В коридорах Наркоминдела его фигура была узнаваема с первого взгляда — плотная, солидная, в неизменно безупречном костюме, но без тени показного лоска. Он не носился по кабинетам, как иные, а двигался с размеренной, почти тяжелой поступью, и его кожаный портфель, всегда набитый бумагами, казался продолжением руки. Это был человек, который говорил с Западом на его языке, не теряя при этом своего, резкого и прямого, акцента. В его кабинете пахло не табаком, а хорошей бумагой, чернилами и старой кожей переплетов; на столе, среди телеграмм, всегда лежала раскрытая английская газета.
Его путь начался далеко от дипломатических салонов. Мы знали, что он из мещанской семьи провинциального Белостока, но сам он об этом не распространялся. Юношей он ушел в революционное подполье, и это был уже не Максим, а «Папаша», надежный конспиратор и организатор. Я помню, как кто-то из старых товарищей рассказывал, с каким хладнокровием тот вел нелегальную типографию — пальцы, которые позже будут так аккуратно перелистывать дипломатические ноты, тогда были испачканы типографской краской. Аресты, тюрьма, побег и долгая эмиграция стали его настоящим университетом. Там, в Лондоне, он не просто жил, а впитывал западную жизнь, женился на англичанке, что для многих было удивительно.
После возвращения он оказался не у парадных дверей, а у черного хода новой дипломатии. Его время пришло, когда молодой республике потребовалось не декларировать мировую революцию, а выстраивать реальные, пусть и сложные, отношения. Он стал тем самым инструментом, который пробивал стену непризнания. Это он, с его безупречным английским и пониманием менталитета, вел изнурительные торговые переговоры, которые стали первыми трещинами в блокаде. Его назначение наркомом в 1930-м было логичным — он был главным архитектором политики «коллективной безопасности», пытаясь, как сапер, обезвредить растущую угрозу нацизма договорами и пактами.
Главным делом его жизни стала не одна речь или договор, а целая система. Он строил дипломатическую службу почти с нуля, и его стиль — прагматичный, фактологичный, лишенный революционной риторики — стал ее фундаментом. Мы видели, как он часами просиживал, выверяя каждую формулировку в документах Лиги Наций. Его знаменитое «Мир неделим» было не лозунгом, а рабочим принципом. Но вершиной и одновременно началом конца стала его речь в Лиге Наций в 1938 году — страстный, почти отчаянный призыв остановить Гитлера, который прозвучал для многих на Западе как глас вопиющего в пустыне. Он верил в систему договоров до последнего, но ветер истории уже дул в другую сторону.
В нем всегда чувствовалось внутреннее двоемирие. На официальных приемах он был образцом британского джентльмена, мог поддержать светскую беседу о Шекспире или скачках. Но в узком кругу, затянувшись папиросой, мог отпустить едкую, чисто одесскую шутку или грубовато выругаться по-русски. Он носил свой европейский лоск как униформу, необходимую для работы, но под ней оставался старым подпольщиком «Папашей», не доверявшим излишней витиеватости. Эта двойственность и делала его таким эффективным и таким одиноким в конце тридцатых.
Его отставка в мае 1939-го не была неожиданной для тех, кто читал между строк. Замена его на Молотова, человека с совсем иной манерой и взглядами, была красноречивее любой ноты. Это был конец целой эпохи — эпохи попыток вписаться в систему европейской безопасности. Он ушел тихо, без объяснений, просто перестал появляться на Лубянке. А потом была война, на которую он смотрел уже с позиции посла в США, с горечью человека, чьи предупреждения не были услышаны. После войны его тень уже почти не появлялась на свет — старый дипломат доживал свой век на даче, в стороне от новой, ялтинско-потсдамской реальности, которую он, возможно, предвидел, но строить которую ему не дали.