16 июня 1932 - 27 сентября 2016
Игорь Константинович Лаптев
1932 — 2016
Я помню его манеру — каждое утро, выходя из подъезда на Смоленской набережной, он держал под мышкой свежий номер «Известий», сложенный вчетверо, так, чтобы виднелась только карикатура. В кипенно-белой рубашке с запонками, с сединой, тронутой ранней инеем, он кивал консьержке, но взгляд уже улетал вперёд, туда, где через час предстояло говорить от имени страны. Игорь Константинович принадлежал к той породе дипломатов, которые умели молчать так, что их слова потом цитировали газеты.
Он родился в самом центре, в доме на Арбате, где дворники чистили снег деревянными лопатами, а по переулкам ещё ездили извозчики. Лето тридцать седьмого он провёл в Переделкине у родственников — смотрел, как писатели ходят по шоссе с папками. Потом была война, эвакуация в Куйбышев, школа с печным отоплением, где чернила замерзали. Уже тогда, на обложках ученических тетрадей, он коряво выводил «Intourist» — слово, которое значило для него "окно". В МГИМО он попал с третьего захода, но на первом же семинаре поразил преподавателя произношением: говорили, что Лаптев слушал пластинки с записями речи Черчилля до скрипа в игле.
Я видел его на приёме в 1972 году, когда он только вернулся из первой долгой командировки. Он стоял у колонны, и я заметил, что он машинально расправляет край скатерти — привычка человека, привыкшего к точным линиям. Он прошёл через все круги: третий секретарь в посольстве, где в сейфе лежали запасные паспорта, потом советник, потом — генконсул в Сан-Франциско. В ту пору, в начале восьмидесятых, он умел снимать напряжение за столом неожиданной шуткой про выдержку калифорнийского вина. Однажды, когда переговоры зашли в тупик, он просто достал из портфеля пачку советских открыток с видами Кремля и раздал американцам — "чтобы не забывали, чей город краше". Такт у него был врождённый.
Главным его делом стало Чрезвычайное и Полномочное Посольство — в Перу, в Чили, в Уругвае. В Латинской Америке его запомнили не по папкам с нотами, а по тому, как он на официальных обедах мог заговорить о поэзии Неруды на испанском. Журналисты в Лиме прозвали его "el ruso tranquilo" — спокойный русский. В 1990-е, когда многие рвали погоны, он остался на службе: работал в МИДе, писал мемуары. Я заходил к нему в кабинет — на стене висела карта мира, исчёрканная красным карандашом, и маленькая гравюра с видом Мачу-Пикчу.
Характер у него был ровный, как уровень ртути. Я ни разу не слышал, чтобы он повысил голос. Зато помню, как однажды, на Рождество, он пересказывал чеховский "Вишнёвый сад" по памяти, сидя в кресле с рюмкой коньяка, и вдруг остановился на реплике Фирса — "Жизнь-то прошла, словно и не жил". Он замолчал на секунду, потом усмехнулся и продолжил. Он обладал редким качеством — быть заметным, не привлекая внимания.