1 мая 1922 - 13 апреля 1990
Дмитрий Игнатьевич Коркоценко
1922 — 1990
В тишине послевоенных архивов, среди пожелтевших наградных листов, имя Дмитрия Коркоценко стоит особняком. Его не искали газеты — он сам долгие годы уклонялся от разговоров. Но когда однажды в класс, где он преподавал историю, пришла комиссия, учитель молча положил на стол потрепанное удостоверение Героя. Дети ахнули. А он, смущаясь, попросил: «Только не надо об этом вслух».
Первый раз я увидел его не на трибуне, а на поле — в колхозе под Краснодаром. Шел 1939 год, ему было семнадцать. Высокий, жилистый, с въевшейся в ладони черной землей. Он мог часами водить трактор, а вечером, сидя на крыльце, читать вслух Есенина. Мать, простая крестьянка, говорила: «Дима у нас — душа нараспашку, но кремень внутри». В его комнате, кроме учебников, висела карта Европы, исчерченная карандашом. Он готовился к чему-то большему, но война опередила его планы на два года.
Когда пришла повестка, ему не было и девятнадцати. В сорок первом он уходил на фронт не с парадного плаца, а с пыльного сельсовета, обняв мать на прощание. Первый бой под Ростовом запомнился ему не стрельбой, а запахом горелой пшеницы. Рядовой, потом сержант, командир орудия. Он не любил рассказывать, как брал высоты, но однажды, когда мы сидели у него на кухне, он вдруг замолчал и провел пальцем по столу, будто чертил карту. «Там, — сказал он тихо, — земля была горячей. Мы бросали гильзы, и они вплавлялись в снег».
Гвардии лейтенант — это звание он получил уже после форсирования Одера. В январе сорок пятого, когда река вздулась от льда и огня, его батарея держала плацдарм. Осколки свистели так, что, по его словам, «казалось, само небо рвется на лоскуты». Он остался — и вывел людей. За ту переправу ему дали Золотую Звезду.
После Победы он мог бы остаться в армии, но выбрал другое. Вернулся в родное село, надел пиджак с единственной медалью (остальные спрятал в шкатулку) и пошел учителем. Сорок лет он вел историю. Его уроки не были лекциями — он садился на край парты и говорил: «Ребята, война — это не парад. Это когда тебе двадцать, а ты уже старик». Он никогда не ставил двоек, но у него никто не смел не выучить даты. Его уважали за правду, которую он не выпячивал, но и не прятал.
Он был невысок, но в плечах — косая сажень. Руки — узловатые, с синими венами, никогда не лежали без дела. В минуты волнения он не сжимал кулаки, а начинал что-то мастерить — строгать деревяшку, чинить часы. Говорил мало, скупо, но каждое слово весило пуд. Однажды я спросил, что он чувствовал, когда шел в атаку. Он посмотрел на меня долгим, колючим взглядом и ответил: «Страшно было только за тех, кто сзади. А вперед — не страшно, там некуда отступать». И отвернулся, чтобы я не увидел, как дрогнули губы.
В день, когда земля уже оттаивала, а в садах кричали грачи. На его похороны пришел весь район — не из-за Золотой Звезды, а потому что он учил их детей не по учебникам, а по памяти, которая до сих пор кровоточила.