17 августа 1948 - 31 января 2014
Александр Васильевич Ивашкин
1948 — 2014
В зале Московской консерватории, где воздух всегда густ от истории, его появление было событием. Не высокий, но невероятно собранный, он нёс виолончель не как футляр, а как часть собственного тела. Александр Васильевич. Для нас, студентов конца восьмидесятых, он был не просто профессором, а живым мостом между исполнительским жаром и холодной, кристальной логикой музыковедения. Он умел заставить виолончель не просто петь или рыдать — он заставлял её рассуждать. Каждый концерт с его участием превращался в лекцию, где языком были звуки, а каждое его выступление на кафедре — в концерт, где инструментом был его острый, парадоксальный ум.
Он редко говорил о детстве, но однажды обронил, что первый ритм, который он усвоил, был не от метронома, а от гудков гигантского завода «Серп и молот», рядом с которым прошли его ранние годы. Казалось, эта промышленная музыкальность — чёткая, мощная, фундаментальная — навсегда отпечаталась в его характере. Музыкальная школа, потом училище, а затем и консерватория, где он попал в класс великого Мстислава Ростроповича. От Ростроповича он взял не только школу, но и ту широту взгляда, которая не умещалась в рамках одной лишь виолончели. Учитель заразил его страстью к ансамблю, к камерной музыке как к самому честному диалогу.
Его путь был линией постоянного расширения. Сначала — блестящий концертирующий виолончелист, участник знаменитого «Московского трио». Потом — дирижёр. Помню, как он впервые встал за пульт камерного оркестра. Это был не эффектный маэстро, это был архитектор, выстраивающий звуковое пространство. Его жест был скуп, точен, почти графичен. Он не дирижировал эмоциями, он дирижировал структурой, и от этой ясности музыка вдруг зазвучала с новой, пугающей откровенностью. И параллельно — титаническая работа в тишине кабинета. Он погружался в архивы, расшифровывал, анализировал.
Главным делом его жизни, пожалуй, стала не сцена, а именно эта синтетическая стихия, где слились практик, теоретик и педагог. Он возглавил Научно-творческий центр современной музыки, став своего рода «штабом» музыкального авангарда в России. Его лекции по истории исполнительства были откровением. Он не пересказывал факты — он ставил эксперимент. «А теперь представьте, — говорил он, беря в руки смычок, — как бы эту фразу сыграл Пабло Казальс? А как — Ростропович?» И он показывал. Два разных мира рождались из-под его пальцев за минуту. Он защитил докторскую, писал книги, но они никогда не были сухими трактатами. Это были живые портреты музыки, написанные рукой человека, знающего её изнутри, на ощупь.
По характеру он мог казаться строгим, даже суховатым. Никакой сентиментальности, никакой артистической расхлябанности. Он требовал точности — в интонации, в фразировке, в формулировке мысли. Но за этой внешней сдержанностью горело холодное, ровное пламя одержимости. Он ненавидел штампы, клише, проторённые тропки. Его любимым словом было «интересно». «Это неинтересно», — мог он сказать, откладывая нотную папку или рукопись студента. И это был приговор. Но если он находил искру, он раздувал её с щедростью алхимика.
Его наследие — не только в записях Баха или Шнитке, не только в книгах о Шостаковиче или истории виолончельного искусства. Его главное наследие — метод. Метод целостного, неразрывного взгляда на музыку, где пальцевая техника, исторический контекст, философия и эмоция сплетены в один тугой узел. Он воспитал поколение музыкантов, которые не боятся думать, и поколение музыковедов, которые не боятся чувствовать. Он вернул в российскую культуру фигуру музыканта-энциклопедиста, учёного-исполнителя, почти забытую со времён XIX века.