23 ноября 1934 - 25 сентября 2017
Андрей Борисович Гросицкий
1934 — 2017
В тишине запылённой мастерской, где воздух густел от запаха олифы, скипидара и старого дерева, его рука медленно вела кисть по поверхности странного предмета. Это не был холст. Это был кусок ржавого металла, обломок какой-то промышленной арматуры, найденный на свалке. Под кистью ржавчина не исчезала, а преображалась, становясь частью изображения — сурового, почти иконописного лика или геометрического знака. Звук был едва слышен: скрип щетины по шершавой фактуре, тиканье настенных часов, замерших в другом времени. В этом камерном действе рождался его собственный, ни на что не похожий мир.
Его детство и юность пришлись на эпоху грандиозных строек и таких же грандиозных разрушений. Москва послевоенных лет была городом контрастов: рядом с помпезными сталинскими высотками лежали пустыри, заваленные обломками кирпича и искореженным металлом. Эти «отходы цивилизации», эти следы времени на бетоне и железе стали для него первой и главной энциклопедией эстетики. Он впитывал не парадную, а изнанку жизни мегаполиса, его суровую, не приукрашенную поэзию.
Он пришёл в искусство не по прямой дороге. Окончив художественно-графический факультет, он долго искал свой голос в мире, где господствовал то соцреализм, то нонконформистская абстракция. Его путь был путём тихого, но упрямого сопротивления любым готовым языкам. Он не вписывался в официальные рамки, но и не стремился в андеграунд. Его лабораторией стала мастерская, а материалом — сама реальность, вернее, её выброшенные, забытые фрагменты.
Гросицкий не писал картин в привычном смысле. Он их строил, собирал, находил. Его главным делом стало создание объектов и ассамбляжей. Старые доски, промасленная фанера, куски жести, ржавые таблички, детали станков — всё это он не маскировал, а возводил в ранг священного материала. На этих «носителях памяти» он помещал лаконичные, часто монохромные изображения: лица, цифры, схемы, знаки. Его работы — это археологические артефакты не прошлого, а сиюминутного, только что ушедшего в небытие настоящего. Он был летописцем индустриальной эпохи, фиксирующим её следы с почти научной точностью и медитативной сосредоточенностью.
По характеру он был человеком-системой, мыслившим категориями структуры и порядка, но находившим эту высшую гармонию в видимом хаосе городских отбросов. Внешне сдержанный, даже суховатый, он обладал внутренней мощью алхимика, способного превратить железный лом в философский камень. Его упорство было тихим, но абсолютным; он десятилетиями, как отшельник, разрабатывал одну тему, углубляя и без того бездонную колодезь.
Сегодня его творчество — мост между традицией русского авангарда с его культом фактуры и современным искусством, озабоченным проблемами памяти, экологии и деконструкции. Он не создал школы в виде прямых последователей, но создал уникальный метод зрения. Он научил смотреть не на то, что выставлено на показ, а на то, что остаётся в тени, на свалке, на изнанке бытия. Его работы в коллекциях Третьяковской галереи и Русского музея — не просто экспонаты, а капсулы времени, законсервированные свидетельства ушедшей эпохи.