16 апреля 1885 - 28 июля 1941
Леонид Ипатьевич Говоров
1885 — 1941
В военном 1941-м, когда гитлеровские армии уже вгрызались в русскую землю, Леонид Говоров всё ещё оставался в Ленинграде. Он не эвакуировался. Он не мог уехать — его опыты с горохом и чечевицей, посеянные весной, ещё не дозрели. Ему было пятьдесят шесть, и он болел. Но каждый день он шёл в поля, к своим драгоценным делянкам, зная, что надвигающаяся блокада сметёт всё. 28 июля 1941 года сердце остановилось. Он умер, не дождавшись ни снятия блокады, ни признания своих трудов. Его последним зрелищем были не триумфы, а недозревшие стручки, которым уже не суждено было дать урожай.
Он родился в Тульской губернии, в семье крестьянина, у которого за душой не было ни гроша, ни грамоты. Мальчишка, пасший скот, умудрился выучиться в сельской школе — выучился так, что деревенские старики качали головами: «парень-то с головой, да куда ему, безденежному?» Упёртость, с которой он долбил гранит наук, была почти нечеловеческой. Он поступил в Московский сельскохозяйственный институт, но финансовые ямы засасывали его снова и снова. Пришлось брать паузу, работать, копить, голодать — и возвращаться. Он закончил учёбу только в 1916-м, уже тридцатилетним мужчиной, исхудавшим, с горящими глазами и твёрдым убеждением: хлеб — это жизнь, а хороший хлеб — это наука.
После революции Говоров осел в Ленинграде, в стенах Всесоюзного института растениеводства. Здесь он не просто работал — он служил. Ему поручили создать отдел зернобобовых культур, и он создал его из ничего: из пыльных шкафов, единственного микроскопа и пары банок с образцами. Говоров не был громогласным начальником; он был аскетом лаборатории. Он знал каждую разновидность гороха в лицо, различал оттенки семян, которые для других были просто «зелёными». Он собрал уникальную коллекцию из тысяч образцов, вывел линии, устойчивые к засухе и болезням. Его сорта чечевицы и кормовых бобов спасали колхозы голодных тридцатых, но никто не знал имени селекционера. Имя Говорова оставалось на страницах научных бюллетеней, которые читала лишь горстка таких же фанатиков.
Он был сух с людьми. Не от злобы — от вечной занятости. Сотрудники боялись его требовательности: Говоров мог заставить пересаживать сотню кустов, потому что один был высажен на полсантиметра глубже. Он не выносил шума, собраний, пустых речей. Зато его руки — вечно испачканные землёй, с обкусанными ногтями — выдавали в нём простого крестьянина, который знал цену каждому зёрнышку. Он не оставил после себя томов автобиографий, не произносил тостов. Он оставил наследство, которое не увидишь на полке — наследство, спрятанное в генетическом коде растений.
В послевоенном Ленинграде его вспоминали редко. Эпоха гремела именами Павлова, Мичурина, а Говоров был — чернорабочим науки. Но все сорта гороха «Виктория» и «Неосыпающийся», все устойчивые линии чечевицы, которые кормили страну в пятидесятых и шестидесятых, несли на себе отпечаток его каллиграфического почерка. Улицы не назовут его именем, памятник не поставят. Но каждую весну, когда на полях появляются первые всходы гороха, крестьяне-старожилы в Тульской области всё ещё говорят: «Это Говоровский».