2 июля 1904 - 5 марта 1971
Владимир Павлович Бурмейстер
2 июля 1904 — 5 марта 1971
Если бы не революция, не кровь, не голод, не сломанные судьбы — кто знает, в какой стране и в каком веке родился бы мальчик, которому суждено было стать Владимиром Бурмейстером. Мог бы — во Франции, где его предки по материнской линии носили фамилию Делакруа. Мог бы — в XIX столетии, когда балет был придворным искусством, а не трибуной для борьбы с формализмом. Но история выбрала иное: 1904 год, Витебск, семья польского происхождения, где музыка звучала с утра до ночи, а отец служил начальником станции. Империя дышала на ладан, в воздухе пахло грозой, и никто не знал, что через несколько десятилетий этот ребенок станет тем, кто перепишет хореографическую историю — не одной, а сразу двух стран.
Он мог вырасти в Варшаве, учиться в варшавской балетной школе, танцевать мазурки на сценах, где еще помнили Минкуса. Но вместо этого — Витебск, провинция, русский язык, а потом внезапный переезд в Москву. В гимназии его дразнили за польский акцент, за то, что он слишком высокий, слишком худой, слишком нервный. Балетная студия, куда он попал случайно, стала убежищем: там не спрашивали, откуда ты родом, там смотрели на спину и выворотность. Он мог бы стать скрипачом — отец настаивал на музыке. Но скрипка требовала послушания, а танец — взрыва. И он выбрал взрыв.
Он мог бы остаться в Большом театре, где дебютировал как артист кордебалета, где его заметил Касьян Голейзовский, где он начал ставить первые номера. Но Большой был слишком имперским, слишком тяжеловесным для его нервного, почти графического почерка. В 1930-е, когда страна требовала «понятного искусства», он ушел в Музыкальный театр имени Станиславского — камерную сцену, где можно было дышать. И тут война: эвакуация, Фергана, балетмейстер на грани нервного истощения. Он мог бы эмигрировать — связи с польской диаспорой позволяли. Но он остался. Остался, чтобы в 1941 году, в разгар бомбежек, поставить «Штраусиану» — легкий, почти невозможный вальс в мире, который рушился.
Самая смелая его работа родилась из спора. В 1945 году ему сказали: «Лебединое озеро» Петипа — священная корова, трогать нельзя. Бурмейстер ответил: корову надо забить и приготовить заново. Он переписал либретто, убрал счастливый конец (Зигфрид и Одетта погибали в волнах), изменил хореографию, добавил экспрессионистские линии, «человеческие» жесты. Чайковский, будь он жив, возможно, пожал бы плечами — но зрители плакали. В 1953 году эту версию увидел Париж: театр «Шатле», овации, газеты писали «Русский балет снова велик». Он мог бы уехать на Запад — его звали в «Гранд-опера», в «Ла Скала». Но он вернулся в Москву, к своим артистам, к театру, который называл домом. Еще были «Эсмеральда» (прорвавшаяся сквозь цензуру история о цыганке как метафора свободы), «Снегурочка», «Карнавал» — каждое название звучало вызовом.
В жизни он был резок, вспыльчив, требовал невозможного — чтобы балерина плакала на репетиции от натуги, а потом выходила на поклоны с улыбкой. Курил папиросы одну за другой, говорил с польским акцентом до конца дней, ненавидел ложь и посредственность. Мог бы стать дипломатом — обладал редким даром убеждать чиновников. Но вместо дипломатии выбирал скандал: однажды в споре с министром культуры хлопнул дверью так, что вылетела штукатурка. В 1970 году, за год до смерти, получил звание Народного артиста СССР — награду, которая опоздала на двадцать лет.
После его ухода в 1971 году Московский музыкальный театр долго не мог найти нового лидера: никто не умел так же сочетать экспрессию и лирику, классику и модерн. Его «Лебединое озеро» до сих пор идет на сценах мира — в Ковент-Гардене, в Париже, в Токио. А могло бы кануть в Лету, как сотни других редакций. Бурмейстер доказал: традицию можно не разрушать, а переписывать — если у тебя есть смелость и музыка в крови.