1 января 1934 - 3 марта 2000
Воронцов Николай Николаевич
1934 — 2000
Вспоминаю его в коридорах Верховного Совета — не в строгом костюме, а в том самом поношенном пиджаке, из карманов которого торчали не документы, а конверты с образцами почвы или засушенные листья. Он шёл, слегка сутулясь, и его взгляд, острый, как у полевого зоолога, выхватывал не лица, а детали: трещину в мраморной облицовке, где могла бы гнездиться оса, или пыль на подоконнике, говорящую о качестве воздуха. Казалось, он явился сюда прямо из экспедиции, случайно зашёл в это здание власти и решил остаться, чтобы объяснить всем нам, что такое экология на самом деле.
Его детство прошло в мире, который он сам для себя создавал из книг и коллекций. Я видел его старый дом — не музей, а живое хранилище. На полках стояли не просто банки с формалином, а целые истории: череп землеройки с Кавказа, привезённый в четырнадцать лет, первая зарисовка крыла летучей мыши на полях школьного учебника. Он не просто собирал, он искал связи, узоры. Уже тогда, в послевоенной Москве, пахнущей угольной пылью и надеждой, он понимал природу как сложнейший, хрупкий механизм, где важен каждый винтик, даже самый маленький и невзрачный.
Его научный путь был дерзким путешествием по запретным тогда материкам — генетике, эволюционной биологии. На его лекциях в университете яблоку негде было упасть. Он говорил не о догмах, а о парадоксах, о том, как хромосомы полёвок рассказывают историю ледникового периода лучше любых летописей. А потом этот кабинетный, казалось бы, учёный вдруг шагнул в гущу политической бури конца восьмидесятых. Не для карьеры. Он шёл туда, как на новый полевой выезд, с тем же самым рюкзаком и той же целью — исследовать и спасти.
Когда он возглавил Госкомприроды, а затем стал первым в истории министром охраны окружающей среды, в его приёмной стояла очередь не из чиновников. Туда приходили заповедные директора с папками, полными беды, и академики с расчётами катастроф. Он слушал их, потирая переносицу, и его решения были быстрыми, как реакция хищника. Он создавал не бумаги, а прецеденты: останавливал безумные проекты поворота рек, впервые вводил понятие экологической экспертизы, пытался встроить здравый смысл в рычаги гигантской государственной машины, которая работала на износ и на изничтожение.
В быту он мог быть поразительно непрактичным. Помню, как он искал на важном совещании свой доклад и в итоге достал из портфеля не его, а пачку гербария, аккуратно перевязанную ниткой. Он краснел, но не от смущения, а от досады, что важное уступило место самому важному. Его упрямство было легендарным. Он спорил с всесильными министрами на политбюро, тыча пальцем в карты с зонами экологического бедствия, и его тихий, но твёрдый голос заставлял замолкать комнату.
Он ушёл, когда его ведомство, его идея о приоритете среды обитания снова стали казаться кому-то роскошью. Но он успел посеять семена. Те законы, что сейчас, с грехом пополам, защищают наши леса и реки, — это его черновики. Его ученики, разбросанные по миру, не ставят ему памятников. Они просто продолжают дело, как он и завещал: с лупой в руке и с непоколебимой верой в разум.